Елена КРЮКОВА
Нижний Новгород
РАЙСКИЕ ПЕСНИ
***
Я проснулась в комнате, до потолка заваленной вещами, и себя ощутила вещью. За окном кисло молоко слабого, детского рассвета. Я ощутила, как хочется курить, и вспомнила, что я никогда не курила. Город за стеной, за окном, может быть, звался Москва. Но не сейчас. А когда-то давно. Давно, сейчас и ныне и присно и во веки веков перемешались, как сальные карты. Я потянулась, вытянула ногу, и правую свело судорогой. Села, и раскладушка подо мной жутко скрипнула. Всюду виднелись следы оголтелой гулянки. Все было раскидано, расшвыряно, разбито; щербатые половицы усеяны осколками — стекла, фаянса, рубинов-сапфиров с блошиного рынка. Быть может, там поблескивали и осколки жизней, не знаю. Жизнь ведь тоже твердая на ощупь, и бьется.
Жизни моей нет без тебя, вспомнила я слова из чьей-то умершей песни, и усмехнулась: сама над собой, должно быть. Спустила ноги с раскладушки на пол. Ступни ожгли холодные доски. Что за окном, я не знала. Зима? Весна? Да все равно.
Надо было заставлять залитое красным забытьем сознание работать дальше, дальше. И тело тоже надо было заставлять. Пока живешь, надо и себя заставлять, и других заставлять. Не просить. Просить бесполезно. Над тобой только посмеются.
И любить — бесполезно. Какая в том польза?
Любовь — златокрылый Херувим, Райские песни, их бормочут, выдавливают из груди в пылу попоек, в дыму угара. А потом открывают форточку. Или настежь — окно. Дым развеивается. И тебе надо жить дальше. А это труд. А трудиться не хочет никто.
Я, шлепая босыми ногами по холодному полу, подошла к окну.
Незнакомый город так и лез в окно всеми своими бестолковыми, устрашающе грузными камнями. Я спросонья, еще заволокнутыми плевой ночных видений зрачками обводила заоконный окоем. И это мой мир? Да, правда, это мой мир?
Чертовня какая.
Каменные колеса. Железные жернова. И, кажется, крутятся. По ободу вспыхивают огни. Гасну, захлебнувшись собственным жалким светом. В глубине каменного тюремного леса иной раз подлый свободный свет взрывается, ослепляет, убивает и долго не умирает. Теперь мне здесь надо жить? Кто меня сюда привез?
А может, привел? За ручонку? Дитенком?
Я резко обернулась, потому что почувствовала: кто-то рядом стоит и смотрит на меня. Зеркало. Это было всего лишь зеркало. Отчего-то стала раздаваться, расползаться пролитым чаем, вином, водой по столешнице тихая дремучая музыка. Я пыталась прислушаться. Музыка тихо пела мне в изумленную душу о том, что вон там когда-то стояла красная башня, и от нее все вокруг становилось немыслимого красного цвета, даже серый асфальт, даже черная брусчатка, наспех подделка под седую древность. У нас, там, умели искусно подделывать старое. Старость. И молодость. Да что там, умели все подделывать. Все что хочешь.
Музыка мурлыкала, а я глядела в зеркало. Как меня зовут? Елена? Джульетта? Заряна? Марлен? Это все ветхие, истрепанные имена. Из них всех больше мне нравится Елена. Ну так вот пусть и будет мое.
Зеркало покорно отражало мне меня. И себе — тоже меня. А может, то, что когда-то было мной. Я не уверена, реально ли существует тело. Может, оно только так, видимость одна. Ну кто-то умный, как утка, сбрехнул однажды, что тело это всего лишь платье души. Ну что, модница душа? Напялишь новый наряд? От меня утомилась?
Неизвестный страшный город глухо, монотонно шумел за окном.
Шум заглушал тихую назойливую, бесконечную музыку.
Я глядела в зеркало, а вот не надо было глядеть.
ИСПОВЕДЬ
Неужели свободна? Неужели одна?
Этот Мiръ отчаянный, всенародный, эта — вбита во тьму щитом — Луна…
Неужели несчастна? Неужто лечу?
Неужель всё напрасно — и всё по плечу?
Это Время, до пят платьишко, в пол,
неуклюж суждённый раскрой.
Это Время вперемешку с Войной,
где святые — кто бос, кто гол.
Неужели вратами вниду, тоскуя, сей миг — в Первый Круг?
Успокойся, мой Адище, аллилуйя, убери колючие кольца рук.
Ты не скалься. Зубами не лязгай. Не хохочи красно, впопыхах.
Вот ребячья морозная сказка. Вот сожжённый мой страх.
Цапну потир я с полки — ах, винтаж, семнадцатый век…
Погребальная хвоя, зимы иголки. Чистый, детский мой смех ли, снег.
Я снаружи зряча, старуха. Я слепая девчонка внутри.
А в округе — поруха, а вперёд не смотри.
Нет, гляди! Близоруко-бессонные зенки до дна распахни, насквозь!
Все родные снимки со стенки — дыбом, наотмашь, вкось.
А все люди, зри, баба, все строем, тяжек огненный мощный ход.
А все люди опять герои — ибо: Время, вперёд!
А назад хода нету! Дышу глубоко, тяжело.
За решёткой — в окне — комета, ея будущим пышет жерло.
Я грешила, как все. Блудила. Я бродила, как все,
Посреди золотых и немилых, по нейтральной ползла полосе.
Пощадите мя, вы, герои! Каждый нынче из вас — иерей.
Снег клубится пчелиным роем у разверстых в судьбу дверей.
Там, в полях, валитесь навзничь, ничком, обливаясь не кровью, нет,
А Причастной сластью, во веки веков,
обливает вас звёздный свет!
Всякое дыхание да хвалит Господа…
а моё — ловит вдох: не покинь…
И последний выдох… как все просто…
Вот война. И любовь. Аминь.
Ах, мой дух, смущённый, бегущий, нога за ногу, всё вперёд,
Погоди, любимый, грядущий! Погоди, незнамый народ!
Сизый лёд-голубь на улке!.. а огнь с Востока —
жаль, не лучина — дешёвой лампёшки свеча…
Протопоп, не суди мя строго, как ладонь горяча…
Ах ты Господи, я ж не священник… Бабам в алтарь нельзя…
Я всего лишь мотаюсь, еловый веник, по доскам скользя…
Ах, Причастный сосуд, и пальцы так дрожат — языки свечей…
Неужель в древняной ладье унесут туда, где любовь горячей?..
Неужели в полёте кану? И мя не сыскать?
А за стенкою спьяну бормочет то ль кат, то ли тать.
Вон в шкафишке дотла забыта бутыль дорогого вина…
Наливаю в потир… над бытием, над бытом встану молча. Одна.
Как же всласть пьют мужики, счастливчики, поминая
или празднуя, им всё равно?
Я сладкое Время глотаю. Я вижу потира дно.
Это медное дно. Слишком рядом. Отсвет лунный. Зелёный лёд.
Ночь, живая — моя награда. Ночь, огромная, что тебе год.
Ночь, седое рваньё, преданье. Ночь, век иной, младенцем — во мне.
Ночь, как тысячу лет бормотанье — за прялкой, на дыбе, в огне.
Ночь великая! А я снова кроха. По складам Четьминеи читаю.
Хлеб я, печиво. Мя не видать.
Я сама себе Сад насаждаю. Я сама себе Рай, благодать.
Время, брысь ты! Ад, рассыпься в зерно! В заре огнеглазой сгинь!
Я на свете живу так давно —
не страшны ни война, ни мир, ни Звезда Полынь.
Только Мiръ необъятный страшен, да, по ночам.
Зиккураты зрю звёздных башен. Соль течет по щекам, плечам.
А герои — всё мимо, мимо, плотным строем снега, дожди.
Погоди, муж мой, сын любимый, оглянись! постой! погоди!
Пальцы в медь когтями вцепились. А вину — конец среди вин.
Солнце, застынь, а, сделай милость. Смог же Исус Навин.
Не катись ты, Луна! Не надо! Вот так навек и замри!
…плавать в зеркале молнии взгляда. Бить челом изнутри.
Пить и пить, допьяна, до стона, до проклятия, до Суда,
А потом задрать к небосклону эту, в изморози, башку — навсегда.
***
я очень бы, я очень бы хотела
присесть в кафешке той за голый стол.
глаза расширить, изумиться телом
теплу, ощупать чашки белый скол.
беспечный гул, еда, горячее питьё.
вся жизнь — твое вечернее быльё.
а всё фантастика. мир только болен чудом.
и болен был он выдумкой про смерть
всеобщую. средь люда и посуды
сидеть, балдеть, глядеть, реветь не сметь.
подумаешь, все умерли. а ты
чуть отдохни от мрачной маяты.
всё выдумка осеннего разлива.
предзимнего пошиба благодать.
наврали нам про смерть. мы будем живы.
мы станем живы. нам ли возрыдать.
восплачут пусть другие, да, по нас,
когда пробьёт наш неотвязный час.
всё выдумка, а кофе настоящий.
и пар, и бар, и сигаретный дым.
сижу и сидя сплю. мир — тесный ящик
для тьмы людей, и вот, что делать с ним,
не знают. сжечь? разбить камнями окна?
уйти в зенит, хоть не зовут, не ждут?
сижу, реву. промокла и продрогла.
ещё глоток. погреться пять минут.
ПСАЛОМ НОЧНОЙ
Я пытаюсь сном забыться… Днесь — вином хочу забыться…
Все растайте, зверьи рыла. Все рассыпьтесь, жабьи лица.
Факелами щек полночных лед подушек прожигали…
Сверк — из сумерек лубочных — заголенными ногами…
Сонм любовников клубится, опадает сенью вьюги…
Будто алый потрох птицы, плоть души терзают руки…
Чрево, милый, — это лишь казан, таган Святого Духа,
Что горит снутри по-царски, пустотой рыдает глухо…
По-звериному рычали — по-небесному молились…
Вкруг меня куделью белой закудрились, заклубились…
Сколь — объятием крещенных!.. Сколь еще любить устанут…
Сколь, сей Пещью опаленных, в черный уголь, пепел канут…
Померанцем пахнет лоно. Рот, что медный крест, целую.
Я тобой пьяна, спьяненна. Так узришь меня, седую,
Не над яркою бутылью!.. — над тобой, в ночи лежащим,
Голяком, аки младенчик, над ребром твоим ледащим;
Упоенную — летящим на меня — лицом крылатым,
С языком огня улыбки, с колкой стрижкою солдата,
Резких скул пытальной сталью, лбом бычачьим… и глазами,
Что и в смерти — над собою — подниму — вздыму, как знамя! —
Как боец на поле боя — ввысь — обеими руками! —
Все лицо: мое, святое! Лик Любовный — над веками!
Лик Любимый — над клыками! над хрящами! над хребтами!..
Лик, неужто вместе ляжем — под снегами… под крестами…
Я пытаюсь сном забыться… днесь — молитвою… отравой…
Я хочу с тобою слиться, моея предвечной славы
Царь: мужик, могучий лбище, руки-паветви ветвятся…
Мне с тобою свадьба снится. Научи мя не бояться
Смерти. Слезы так струятся.
Нам с тобой в чаду не спиться.
Не вписаться — кровью — в Святцы.
Нам — вьюгой в ночи куриться.
Нам — пургой в ночи смеяться.
Бытием великим сбыться.
Научи мя не бояться
Жизни…………………………………………….
СОБАКИ-КОШКИ
Так всё надоело, особенно в ноябре,
посуда мне песню пела, разбиваяся на заре.
Как мёрзну, ознобное дрожево, в слезах фонари горят,
дождь идёт собаками-кошками, так в Англии говорят.
Ах, чёрная сковородка, тебя тёрла железным ежом
покойная мать. Рыба-лодка пылает, плывёт под ножом.
А ну как все это бросить. Нож в раковину швырнуть.
А ну, поглядеть на осень. Куртку на плечи — и в путь.
Ловлю этот мрак висками. Ловлю эти капли ртом.
Вперёд бегу, будто пламя — бикфордовым старым шнуром.
Ты что, тебе жить надоело? Давай, что-нибудь взорви.
Кому, мать, какое дело, что потроха в крови.
Тебя на кухне природы разделают, запекут.
Ноябрь, смертельна погода, и хочет душа в закут.
Измолотили в крошево. Искурили до тьмы трущоб.
Дождь идёт собаками-кошками, царапает щёки, лоб.
Куда ты, куда из дома? Не бешенствуй, мать, не спять.
Тебе все слишком знакомо, клён золотой, дай пять.
Снег завтра. Так обещали. Три шубы есть у тебя.
Как дальше жить, не сказали, зверьё твоё погубя.
В утиль сдала холодильник, он детством кормил меня.
И выкинула будильник на чёрном исходе дня.
Закрыла крепом экраны, туманы и зеркала.
Эх бы напиться пьяной, когда б мужиком была.
У каждого бывает такое. Глотка когда вперехлёст.
Держусь за землю рукою, я просто чугунный мост.
Я просто дерево, мокрый мрак, седой деревянный настил.
Я просто крепко сжатый кулак. Никто меня не простил.
Эй вы, собаки-кошки! Бегите по мне, беги………
Я знаю все ваши лёжки… все свадебные круги…
Как сыро. Темно и пламенно. Вот лоб. И грудь. И плечо.
И так от крестного знаменья немой руке горячо.
***
Я только плоть. Я прошлое. Я поле: перепахали смертную меня железным плугом. Промолчать мне что ли. Я возрождаюсь, день ли ото дня, от века век, сама себе подпруга, сама себе чума, ожог огня. Утратила я путь. И поделом! Я встала у окна. Я дом на слом. Передо мной незнамый городище. Чащоба камня. Инший ветер свищет. Я замерла — на берегу крутом иных времен — так: побирушкой нищей. Ужасный лес из камня! Нет чудес. Везде железо, мрамор, сталь отвес, и ветер-бес по новым башням хлещет, пощечины с размаху им дает. Я у окна. Живой горячий плот чрез времена. И обступают вещи, и им не в силах дать я имена.
Ах, горечи полынной полон рот. Вот зеркало. Оно меня пожрет, вберет, всосет, на дно навек утянет, серебряный его всевластный рот порвет меня куском дырявой ткани. Соври себе: никто же не умрет, ни в отраженье, ни в грядущей грани алмаза, что в небытии сверкнет. Я сплю. Я просыпаться не хочу. Я падаю, подобная лучу, и становлюсь я пепла бездыханней. Да руки-ноги, черт возьми, мои. Стекаю я слезой чужой любви по скулам, по груди чужой, где хрипы, надсад и мгла агонией поют, под кожу вводят золотые чипы, мне жить осталось сколько там минут, не знаю. Слышу бормотанье, всхлипы, стенанья. Берег новой жизни крут.
Нуова вита! Неужель во сне! Давай же, шаг, еще шажок ко мне! Я не боюсь! Хоть ужас необъятен! Но справлюсь! Дайте лишь один глоток вина… иль чаю… белый свет жесток, а под землей как жить, не представляю… там боли нет. Там травный корешок. Там черви спят и светятся свечами.
Я догадалась: град зовется Ад. Вот утро раннее. Пока в постелях спят и на полу, и в парке, под забором, на лавке средь вокзала, соло, хором, все люди, люди, люди все стократ. Не звери же. Не взять ни гладом-мором, ни бомбой, ни заразой. К черту яд. Проснутся — и опять идут простором, толпою, кучно, иль за рядом ряд.
Прищурилась. В окно бил жесткий свет. Звезда из звезд, планета из планет, фонарь из фонарей. Судьба из судеб. Из рока — рок. Из Ада — новый Ад. Не повернуть ни вбок и ни назад. Круги сужаются. И больше нас не будет, а будет кто? Кто выйдет на парад? На древнюю брусчатку… люди, люди. Я человек. Я выпаду, как град, на землю в гаме, грохоте и гуде.
Я только настоящая. Я здесь, сейчас. А предо мной — былая взвесь. Старинный ригодон. Мортиры. Пушки. Мiръ входит мне в глаза, забытый весь, сном на измятой, всей в слезах, подушке. Мне видеть сны такие — что за честь. Фонарь горит. Свет тоже можно слушать, как музыку. Водостока жесть звенит под ветром. Нежно. Тише. Глуше.
Толкнула рамы крест я кулаком. Ворвался ветр. Была я под замком, теперь свобода! Кто же это… кто же… с небес слетает, да ко мне в окно… о Господи, ждала тебя давно… как страшно имя выдавить, о Боже, того, о ком и поминать забыли, кто все бредет, бессильней и постылей, по вольным долам, ветхим как рядно… влетай… стань рядом… Профиль мне знаком. И лавр. И глаз огонь. И всею кожей я чую: это было суждено.
ГОД НОВЫЙ
Чрез стеклянные шарики-ролики наверченные так густо и туго
На колючку военную — на витки длиннозубых игл — друг для друга
Через алые страстные всхлипы и всполохи и возгоранья
То у комля-ежа то в занебесье где нету дыханья
Через эти хлопушки ватрушки лепешки матрешки
Через звёзды златые — взрыв — и с неба — окрошкой
Через смерти все эти — вонзаются жгучим внезапьем
Через долгий вой ожиданья обильно политого слезами
Через всю эту ель-свиристель-кудель-снеговей-снегоношу
Изукрашенную так рьяно отчаянно пьяно кровавой порошей
То калиной-рябиной то розовым снегириным
Зимним жемчугом тает на солнце нугою и нету помину
Через синь-лазурит глазурных медовых и масленых копей
Наслоения хвойных голодных безродных таинственных топей
Где рубиновой клюквы горят фонари где мои Цари утонули
В том кошмарном на вдохе зари совсем не новогоднем июле
Через тюрьмы Четьих-Миней еле бормочут слепое еловое слово
Чрез рассветную гибель певца — пропел единую песню светло и сурово
Продираюсь колкие ветви ладонями сердцем и ртом раздвигаю
Всё болит и кровит праздник песней вопит и я уж не буду другая
Я не стану другая останусь средь вьюги черной колючей
Золотою голубкой — со златыми краями закатною тучей
Той звездою на самой верхушке осколки наклеены детски-пламенно ало
Это наш Новый год вертеп Рождество ну давайте начнем сначала
Глотку дивная песня сожжёт: в лесу родилась елочка наша
Хороводом пойдем всяк дрожит круговой поминальною чашей
Это праздник наш хватит реветь вон висим мы серебряными зверями
Волк лиса и медведь перевиты ремнями-камнями-цепями
Тянут книзу вериги свечи счастливо горят худо-бедно
Это ель Новый год недалече перекрестись небось не последний
Ты из тьмы еловой гляди на живых людей очами-огнями
Смерть она позади а что впереди то хороводы водит меж нами
Тесаком отрежу пирог вот с капустой а вот милы-гости с вареньем сладкий
Дверь открою пущу на порог во весь голос смеюсь рыдаю украдкой
Густо свечи горят в золотом сияньи наряд
блёстки крепко пришиты ко льду золотого залива
Это праздник наш дети ну встаньте в ряд
вы все живы родные все вы слышите живы
***
…Он стоял передо мной совсем не такой, каким я видала его суровый портрет в старинных книгах. Желтые страницы осыпались пыльцой забытой в буфете черствой выпечки. Да вообще все старье, понятно, исчезает. Смертушка работает не покладая рук. А мы все живем и живем. Нарождаемся и нарождаемся. А потом? Суп с котом. У всех один конец. Так зачем же, зачем, человек, похожий на орла и равный Богу, ты пришел ко мне? За «равного Богу» меня убьют священники. Но я-то хорошо знаю, что это так и есть.
Он сделал шаг ко мне, и я уставилась в его чеканный лик. Сон как рукой сняло.
Он разлепил рот, я поняла, что прозвенят слова на чужом языке. Я на нем никогда не говорила. Он мелодичный, как музыка. Тут до меня слегка дошло. Я вспомнила, что в прежней жизни я была уличной музыкантшей и играла на маленькой арфе, на блокфлейте и на разноцветных крохотных барабанах, а еще хорошо, тоненько пела, будто коза блеяла, и мне за это кидали в шляпу на асфальте прохожую денежку.
— Я твой проводник.
Тут у меня в зобу дыханье сперло, и вдруг вокруг меня возникли дымные клубы лишнего времени, оно закудрявилось и стало расходиться широкими кругами по зеркальной глади захламленной каморки, и я, пользуясь дареным временным запасом, постаралась украдкой рассмотреть его, посланного мне в проводники. Куда? В какое Зазеркалье? Нет же никакого такого зазеркалья. Есть стекло, и сзади покрыто амальгамой, и овечье сусальное серебро отражает Божественный рок. Верила ли я в этом новом мире в Бога? И кто такой теперь был Бог?
Нет, это не Бог, хотя вокруг его чела, вижу, тихо и медленно ходят звезды, по гигантским орбитам, а они теперь сузились до масштабов его высокого царственного лба. Подо лбом у человека мозг. Это загадочное вещество. В мое время люди гадали-гадали, что ж это такое, и не догадались. Хотя мильон раз к той разгадке подступались. Ближе, ближе-ближе… и р-раз — опять остановка. Дальше на лбу у каждого — табличка из морщин: ОСТАВЬ НАДЕЖДУ, ТЫ, КОЗЕЛ ЛЕДАЩИЙ.
На миг мне почудилось, что то не человек предо мной, а зверь, будто бы шерсть на нем встала дыбом, но, честно, я не разобрала, какой — лев, тигр, волк, медведь, да впрочем, все равно, звери все на один манер: со мхом шерсти и с нагло горящими глазами. Нет. Кожа отсвечивала в зеркальных бликах лунным боком, манила письменами морщин. Гладко выбритое лицо. Хорошим, острым лезвием брился. В наше время брились лезвиями, и они были воистину опасны. Саданешь по щеке, из пореза хлынет кровь и всю тебе шею, грудь зальет. И потом ищи йод, спирт, вату, стой перед зеркалом и рану прижигай, и смейся, смейся над собой.
Лев исчез. Леопард исчез. Волк исчез. Человек повернул голову. Длинный нос, крючком, как клюв у орла. На глаза наползла век мгла. Космы торчат из-под капюшона. Да, стоял передо мной в плаще до полу и в капюшоне, надвинутом на глаза. Поэтому я плохо различала разрез глаз, а зрела только бешено горящие зрачки. Зрачки лесного хищника. Он быстро взбросил руки, скинул капюшон, и я улыбнулась. Очень смуглый. Врожденная масть, не то чтобы загорелый. Тихо стоял, не шевелился. Я опустила глаза и с ужасом увидала возле его ног бронзовую волчицу. Под ее брюхом в два ряда свисали чудовищные бронзовые сосцы. Бронза замерцала, скульптурные шерстяные пряди задвигались, ребра на вдохе приподняли на боках густую шкуру, и волчица во всю ширь распахнула пасть и высунула язык цвета раннего яблока. Она тяжело и часто дышала. Мне было холодно перед зеркалом, а ей было жарко.
На каком языке ему отвечать?
— Я волнуюсь очень. Ты меня прости.
Я рубила правду-матку.
— Я узнала тебя. Я думаю, я не ошибаюсь. Я боюсь назвать тебя по имени.
Тонкие, чуть поджатые, чуть впалые, как у старика, губы чуть усмехнулись.
— Не бойся. Никогда ничего не бойся.
— Я знаю. Это правило такое. А еще у нас добавляли: не верь и не проси. Ну, вот так звучит по-нашему: не верь, не бойся и не проси.
Его усмешка сделалась чуть явственней.
Он шире распахнул глаза, и я различила его белки: все в паутинных красных жилках от бессонных ночей. А может, от слез. Мужики тоже плачут. Когда никто не видит. Не верь, не бойся, не проси и не плачь. Нет, плачь. Тебе разрешено.
Он протянул мне руку.
— Да не бойся же.
Я подняла свою, она превратилась в чугунную, еле-еле душа в теле поднесла руку к его руке, нелепо растопырила пальцы, будто собиралась поймать бабочку, и цапнула его руку — так утопающий цепляет руку гребца, спасительно-отчаянно перекинутую через борт лодки.
И человек сжал мою руку, и это было прекрасно.
Пожатье не медное, не древнее, не деревянное, не потустороннее, а просто горячее, человеческое, живое, да, но чуть крепче, чем живое. Жесточе, чем обычное. Я бы сказала, он мертвой хваткой мою костлявую лапку схватил.
Навек.
— Идем!
И мы пошли. Вдвоем.
***
Зеркало. Ты мое зеркало.
Нежно в тебя загляну.
Жизнь удивлённо смерклась.
Мы не пойдем ко дну.
Помня в ночи о живом —
Плачь, золотой Серафим!.. —
Мы, обнявшись, поплывём,
Ещё чуть — и полетим.
Нету вчера и завтра.
Есть купол ночной.
Выучила я заповедь:
Будь
Со мной.
Гибель — это проверка
На вечную
Жизнь.
Зеркало. Я твое зеркало.
Тихо губы приблизь.
СЛАВЬСЯ
Прежде чем родиться, я была
Служкой в церкви, уборщицей-мышкой, недуром-тайком свечи жгла,
А потом выдергивала из круглых медных ртов кануна, а потом собирала в корзину —
А певчие заливались жидким златом кондака: Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ПОКИНУ…
Прежде чем родиться и получить до самой смерти — живое бедное имя,
Я жила в самоцветном тереме князя Владимира, в Небесном Ерусалиме,
Я крестилась двуперстием, как во время оно,
А на мя топором палачьим падал Сатурн с небосклона…
На Солнце глядела —
не жалела зверьи зраки и жалкое тело.
На Луну пялилась, хохочущую над крышами —
Распороть ея хотела, содрать зимнею вышивкой…
СЛАВЬСЯ — нарочно вызубрила, чтобы всем вопить в уши славу, лишь славу!
Облака на закате истаивали, кровавы…
Ветер пламенный дул мне в лицо, и щеки от ветра алели, твердели, болели,
А костры, косматы, на площади стылой, богатой,
догорая, морковными углями бормотали и пели…
Я кто?! Я одна. Одна, как Луна!
Хорошо в небесах Пресвятой Троице!
Их там трое… весело им… зимний вдыхаю дым…
Неужто придут времена, и земля полетит во мраке, одна,
туда, где звезды сапожными шилами колются…
Неприступная Троица!
Трисиянный, масленый, невозбранный, забытый полиелей!
Неужели тебе там, вдали, за рекой, не взмолятся,
не падут на колени у отверстых в метель дверей?!
И никто, никто не поверит в Бога… Его выбросят, как битый хрусталь…
Адамант, раздробленный молотом властно и строго…
Господи, как же то страшное время жаль…
Мы с Тобой ведь, с Тобой мы в Мiре, захохнемся во сети ловчей, разинем рты…
Дым ползет, отражен в потире. Это выстрелы, война и кресты.
Это по образу Твоему и подобию Ты из глины слепил еси
Человечка, а потом ему — и надгробие, а потом: отвернись, забудь, не проси…
Не проси! Только голоса слушай. Гуду огня внимай.
Старый Мiръ вдругорядь порушен. Душу спаси. Не замай.
Стаи стингеров. Хор снарядов. Невесомые свисты пуль.
Хоть обкричись: победим, враг проклятый!.. — а молчанье. Ходит патруль
Поднебесный. Над сизой бездной. Цвета Богородицына плаща
Иль хитона. Невечерний. Ненебесный. Неневестная, тончайшая, слепая свеча.
Все свечи, слышишь, все догорают. Всех, слышишь, всех убьют на войне.
Не на этой, так на той, на пороге Рая,
Хлябей, бездн, где пепел на дне.
СНЫ
Это сон, сон.
Бьется, ползет дымом…
Сон об умершем.
Сон о любимом.
Я на ложе лежу, будто в сотнях могил.
Никогда не любил. И никто не любил.
Грызли тела гранит. Ребер жгли моих медь.
Никогда и никто не осмелился спеть
Тайным шепотом — выдохом — душу мою…
Я сама вас люблю.
Я сама вам пою.
Эти корчи и танцы, что стынут во льду.
Поцелуи в Раю.
И объятья в Аду.
Колыханье качелей хребтинах о двух.
Колыханье свечей над платками старух.
Нищий мир, съединенье которому — срам,
А любовью — вопит! — из золоченных рам,
Белый свет, что мигает, как белый живот,
Лишь пупком да волосьями, тьма где живет;
Все ли руки, все губы — их слип или слепь?! —
Что смотала венчания царская цепь;
Клятво-все-преступленья, весь пламенный грех —
Будто горе петух прогрохочет за всех
Зимним утром, на яростной зимней заре,
Как топазами снег заблестит во дворе;
Голизну, красноту, смуглоту, белизну
Всех постелей, из коих — одну, лишь одну
Я люблю! и крещу! и целую навзрыд!..
…Погляди, как — меж ног — мое сердце горит.
Крест я голый, веселый белья поперек.
Вот она, соль под мышками. Жемчуг-белок.
Вот они, зубы-щеки-язык-не-дыша:
В каждой поре — душа. В капле пота — душа.
Все нагое, что сласть, пот, блистание, соль, —
Лишь душа, ее свет, ее дикая боль,
Ее жажда, ее онемелый язык,
Ее шепот — рот в рот. Ее рокот и рык.
Ее плач, что брусникой по ликам течет
Мужьих, бабьих икон. Ее снег. Ее лед.
Ее выгиб — предсмертный — на койке больной:
Назови мужем мя. Назови мя женой.
Окрести мя единственной Жизнью своей —
Напоследок — в сверкающем мире людей,
Где катаются в битвах и сшибках тела
От ножа до ножа, от угла до угла,
Ото льда до тепла — перекати-ежом,
И на бойню — гуртом, и на жертву — гужом,
И попарно, и цугом, и лютой толпой,
И биясь головою о стены слепой,
И молясь в полутьме, и на резком свету
Хохоча непотребно, летя в пустоту
Сумасшедшей кометой, нательным крестом,
И брюхатой планетой, и злым животом
Безгорящим, бесплодным, и пляскою плеч
Над безвременным гробом, что узок, как меч,
Куда всем нам возлечь,
Где равна всем постель,
То ли брачная печь, то ли голь-колыбель, —
И на ложе тюрьмы, и в полях, где палят, —
Все кричат о любви,
О любви все кричат.
***
Как меня сюда, в эту жизнь, забросило, я и сама не поняла,
Выбиралась из тесной пещеры, задыхальной, мрачной как ночь,
Звёзды плыли, живот горой на стерильном краю стола
Воздымался, и матери показали, и горло хрипело: «Дочь».
Береги ты жизнь, кто бормочет, непонятно, зачем, кому,
Это мне, или это я себе бормочу,
Все равно, транжира, рассею, растрачу, кану во тьму,
Понесу пред собой дыханья оплавленную свечу.
Эх, а жизнь-то — чудо!.. догадалась я, кляча, да поздно так,
Лошадиные ноги шагают, все мы прекрасно знаем, куда,
Этой жизни мы кажем то кукиш, то язык, то кулак,
То целуем ее икону, обливаем слезами, беда.
Вот валяешься ты на койке жизни, и встать невмочь,
А на свежем воздухе у подъезда водку пьют алкаши
Из горла. Вот ты жизни хрипишь: мама!.. — блудная дочь,
А тебе доктор Жизнь приказывает: дыши, не дыши.
А ты доктору хрипло шепчешь: позовите в палату, сюда,
Этих ангелов двух, забулдыг, на троих мы сообразим,
А к тебе по воздуху пешком идут пьяные города,
А материки под тобой облаками плывут, пьяные в дым.
И планета Жизнь так медленно поворачивается под тобой,
Под косящим зрачком твоим, щупающим бытиё
Пьяно, слепо, моляще. И солёной, дрожащей губой
Мать целует тебя, ещё безымянную, всю в крови, во имя твоё.
ТАНЕЦ НА ПЛОЩАДИ
Эта площадь, снуют по ней челноки-люди, горят их яблоки-щеки,
Эта круглая, бешеная, серебряная сковорода…
Разве можно разрезать ножом красное яблоко — заревой небосвод высокий?!
Да ни за что! Никогда!
Мои люди безумные, милые, ясные, мрачные, каждый с родною бедою,
Каждый с родною сумой, торбой насущной — там мясо и медь,
Карта-деньги, картона квадрат… там таблетки, чтоб стать молодою,
Зеркалишко там лунно-круглое, чтобы в жизнь, красотку свою, посмотреть…
Разве можно так: вот твоя площадь, вот моя улица?!
Твоя-моя не понимай, чьорт возьми!
Вот старуха идет, шуба-древний-лысый-каракуль, угрюмо сутулится, —
Ты давай подойди, задыхаясь, да крепко её обними!
А ведь это я подошла. Я ли, ты ли, хожалка, сестра ли!
Мать ли это моя, дочь ли я, внучка ль ты в хорее трясущейся ей,
Разве мы тут на раз-два-три-рассчитайсь, в конце ли, в начале,
На моих небесах серп растущего месяца, корка старой Луны — на твоей!
На твоей?! На моей… я готова… за тебя постареть хоть на тыщу лет…
Коли ранено сердце — обмотать его шёпотом нежным, снежным: прости!..
За тебя, коль болеешь, сварить достославный Везувий-обед,
Коль поправишься — танцы на всю площадь отгрохать, серпантин-конфетти!
Это ты бормотала чаровным заклятьем: нет на твоей площади ни души!
А вот, как назло, все плясали на стогнах цветочной толпой, хороня уродку-войну!
Ты кидала мне в рожу: на твоей площади лишь кликуши да алкаши!
А я хохотала: да я больше жизни люблю вон ту, да, вечно хмельную бабку одну…
Ты лепила из красного снега снежки и швыряла в меня: клевета скоморошья,
Балаганы и Лобное место — вот она, подлая площадь твоя!
…эту площадь, родную нам всем, ливень крестил, заметала пороша,
Кровь заливала — да, кровь живая; на родимой площади — здесь — умирала — я.
Умирала на ней и ты! При толпе, при народе! А потом опять оживала.
На морозе плясала, поджимая в валенках ноги, во вселенских голодных очередях.
Чтоб согреться, ты танцевала… и опять начинала сначала,
Жизнь — сначала: светом любви, слепящим впотьмах!
Ах, твоя, ах, моя… что за картишки-считалка, что за дрянь-делёжка…
Разве можно народ родной разделить: это — твой, это — мой?!
Мой отец знает пайку блокадную. На прогорклом сале знает картошку
Не губой-языком — всею прожитой смертью немой.
Ты — моя, я — твоя… жизнь, воля, радость, судьба ли.
Ты однажды крикнула звонко: я, может, смерть твоя!
Ну и что, смерть так смерть! От родовы и не то принимали.
Мы — родня. На единой великой площади нам стоять, на краю бытия.
Обниматься, и петь, и на звёзды глядеть, а гудящая площадь под нами
Нежно крутится, дико кренясь, улетая с земли в небеса,
Но, сестра моя, на земельке ведь так чудесно, такое кудлатое пламя,
И не верим, осталось всего полчаса,
Нет, нам вечность осталась, к родному-любимому слёзная жалость,
У меня, зри, в кармане конфетка, «Столичная», детство, весёлая водка внутри,
Так на площади у Кремля, под фонарями, в метели, счастье, такая малость —
Танцевать, как в Победу, гляди, раз-два-три, только вверх смотри!
Это наша с тобою победа — над разрезанной жизнью, над смертью скелетной,
Над раззявленной пастью ночи, ей равно, зверь ли ты, человек,
Над обмоткой-тёрном метели, над неоновой вывеской безответной,
Раз-два-три, это забытый вальс, это рыданья послевоенный снег,
Эта плошка-площадь, солдаты уходят, приходят, шаг чеканит Гагарин,
Люди плачут, мнут в кулаках цветы, в сумчонке гранёный стакан, четверок,
Мы машерочка с шерочкой, твёрже металла, в налётах окалин,
Мы танцуем, смеясь, мы ступили судьбе на порог,
Мы друг дружке глядим в мокро-блёсткие, ярко-солёные лица,
Вольно слёзы текут, тушь смывая и пудру, лукавину, нечисть и ложь,
Нам слезами, танцуя на площади, после войны — во имя Мiра! — пролиться,
Ведь, погибельный, смертный, для нас он бессмертно хорош,
И вращается площадь Галактикой, медленно, страшно вращенье,
Раз-два-три, ёлка, гори, Рождество ведь, Бога опять рожденье, до слёз,
Это просто, родная, проще простого, домой возвращенье,
Это всё восхищенье, прощанье, прощенье, и слёзы целует мороз.
***
Не говори же лишнего ни лживого ни чудесного
Живый в помощи Вышняго в крове Бога Небеснаго
Водворится
а ты молчи тебя зажгли ты и гори
Бедным огнем тонкой свечи освещай тюрьму свою изнутри
Не говори безумного не подражай священному
Темному острозубому пьяному белопенному
Пусть хмельные подавятся злобной застольной горечью
Нищему будь подарком на перекрестке голода
Выйди в дождь эка хлещет как смотрят карнизы низкие
Ни за грош ни за пятак аспидами и василисками
Мокрый беги по городу да под серебряной лавою
Нищая ночь осыпана звездною Божьей славою
Ночь этот ливень бешеный воды бурей богатые
Вся эта тьма кромешная крыши — звенящими латами
Хляби разверзлись небесные бьют ледяными секирами
Окна горят бестелесные во мраке — белыми дырами
О да то не вода а кровь хлещет с великой силою
О да это гибнет любовь тонет жжет за могилою
Господи мы в Твоем мире живем — святыми и уркаганами —
Под снегами и под дождем под вихрями-ураганами
Под ливнями где седое жнивье огненными жестокими
Яви Ты мне спасенье Твое когда захлебнусь потоками
ДЕРЕВО
Выйти в сумерки и таращиться, зренья совсем уж нет.
Стекловидное тело плывет слоями, чёрные комары
Пролетают перед зрачком. А напротив — рябины свет.
Красный свет, мой запрет, до страдания, до поры.
Я так плохо верю в то, что пометёт-заметёт,
Что засыплет красавиц, уродов, гробы, скаты крыш.
Красный свет. Хода нет. А душа, она всё идёт,
Задушевный ход, от рябины к рябине проложенный лишь.
Ах, рябина, распята ты
На зиме. Красные кресты.
Скорой помощи больше нет.
Красных ягод дорожный свет.
На него не езжай. Там край!
…тихо. Только не умирай.
Эти сумерки выпьют глаза. Я не сова, не выпь.
Я не кошка. Не вижу во тьме. Чёрт, куриная слепота.
Я иду на рябину, на красный свет, на дитячий всхлип,
Дым табачный от дыма звёзд не отличу ни черта.
Ах, я так исхудала, это нарочно, чтоб сердце не
Болело, не задыхались лёгкие, не тяжело
Ноги шагали, словно по углям, словно в огне,
Красному, горькому, терпкому свету назло.
Я не знаю, как мне быть:
Надо плакать. Надо жить.
А мои ушли далече.
Красный свет. Кровавы свечи.
Кто-то: девушка! — орёт.
Кто старухой назовёт.
Перед церковью — рябина.
Стой, во имя Отца… и Сына…
…и не различаю дороги под сапогами, слепо иду,
Руки перед собой протянуты, на помощь зову,
На помощь молчу, на любовь молюсь, на звезду
Плачу сдавленно, на ходу, во сне или наяву,
И такая рябина родная, ведь она это я,
Обнимает ветвями мокрыми, под пяткой движется лёд,
Ускользает время моё, и я скольжу, а рябина — моя семья,
Мой на ветках кровью висящий ягодный род,
Мой набухший слезами рот, он сам плачет, а я,
Я смеюсь над собою, старуха, девчонка, жена,
На краю оврага, закопчённых сумерек, на краю бытия,
Стоп, дальше нельзя, красный свет, дальше ты никому не нужна.
И, как сумасшедшая, обнимаю, целую рябину. Почему как,
Ты же спятила впрямь, а может, и вкривь и вкось,
Красный свет, на ветру мотается мокрый рябиновый флаг,
Это дождь со снегом лупят вдвоем, а может быть, врозь.
И все крепче, крепче обнимаю древняное тело,
в буквицах древних клювов-когтей,
Прижимаюсь судорожно, хватаюсь за тощие ветки, трясу
Эту горькую жизнь, и целую, кусаю жадно, глотаю с ветвей
Грозди жизни, ещё во тьме светящие, на весу.
…ах, рябинушка, рябина, исполать…
Тихо. Только не умирать.
РОК-МУЗЫКА
Вот… только голос слушать и больше ни капли нельзя
Эта музыка бьет наотмашь доносится из-под могил
А в бокалах вино преснее воды а в бокалах скользя
Пряная водка мерцает без вкуса без жизни без сил
Я тебя вижу! — эта древняя присказка рот в пепел сожжет
И ты гляди: я твой фронт я твой молчаливый тыл
Я не просто женщина я весь твой народ
Что ты зачал лелеял гладил брюхатый бабий живот
и на свет породил
Я притворяюсь бабой а еще стихоплеткой певицей еще
Я напялю маску большого света а почему не огромной тьмы
Я на празднике: смех софиты от синих лучей горячо
Голой спине и груди
и время взято взаймы
Синие сполохи чугунная радуга динамики все включены
Все включено в этот сейшен и выпивка и еда
И рваные раны родильные крики разбитые зеркала вещие сны
Я тоже вижу вещие сны ты знаешь такая беда
Время кончается время всегда кончается невзначай
Оно такое проклятое — да ведь оно первый враг
Закажи мне с газом воды закажи мне чай
Если уж сегодня без чая нельзя никак
Без отчаянья
твои родные — вот рядом с тобой
Жена — ангелица и ангел — сын и все впору благословить
А я за столом напротив да кто я синий прибой
Алмазный плеск
крови тонкая через все лицо нить
А кто я тебе да я видишь не знаю сама
А праздник гудит все поют орут на сцене кому не лень
А может это бой в горах и сойду с ума
Оттого что Ми-8 на аэродром не вернулся
а прошли уже ночь и день
А я просто в умалишеньи плывя каждый миг зачинаю от тебя
нет зачинаю тебя
Я хожу счастливая беременна одним тобой
Я рожаю тебя и рожаю я от тебя такая судьба
И гремит полыхая железный военный прибой
И я только жаркий этот полынный запах войны
Где горячая потная скользкая вжималась в тебя
от счастья взахлеб хохоча
И я только жизнь твоя ее безумные дымные сны
Ее зеркала косые
ее гадальная — сто отражений — свеча
И я только голос твой я твоею глоткой звучу
Твоим я сердцем бьюсь под жесткой ладонью твоей
И однажды закрыв глаза ты ладонью погасишь свечу —
Меня — среди чужих ярко горящих людей
А будет праздник шуметь никто и не заметит как сгас
Этот нежный огонь
я хочу вся нежностью изойти
И никто не увидит как лопасти вертолета пьяно крутясь
Нас уносят от мира вдвоем а самим нам видать не уйти
И тогда — пока мы еще здесь — руку тяну наливаю вино
Или водку а может соленую воду а может пьяную жизнь
И бокалом стучу в твой бокал и мне уже все равно
Эта музыка громыхает грохочет сейчас ударит ложись
Но никто не бросается на сухую землю закрывая затылок тоской
Не блестит на отчаянном солнце касок грязная сталь
Ты такой мой что я защищаюсь рукой
От тебя
И кладешь ты руку свою мне на колено: печать и печаль
И что шепчешь не помню лишь бьется: шепчи шепчи
Этот голос он вечен ему не сгореть в огне
Это пламя твоей живой горячей великой свечи
И склоняюсь и касаюсь немыми губами —
в небесах и на дне
А музыка полоумная в бубен бьет в литые колокола
Горький голос вопит в микрофон
это наше житье-бытье
Не уйти от него только вместе с ним и сгореть дотла
…я тебя вижу! — и за концом земли за могилой ее
***
У меня ты знаешь всё хорошо
сын далёко на краю света уехал навек
я здорова телом плачу душой
не взахлеб а немного ну как всяк человек
да не слишком здорова там кольнет тут болит
ну так то не диво у каждого так
да не плачу а просто реву навзрыд
заливаю слезами год век и мрак
У меня поверь всё в натуре тип-топ
иногда тик-ток а чаще тик-так
кто-то хочет чтоб скорее легла я в гроб
и закрыл меня мой древний кровавый флаг
а я всё таращусь ночами не сплю
всё пою Богу ноты помимо слов
в зеркалах отражаюсь помимо снов
а наутро чужая ненависть во хмелю
обливает грязью моё — люблю
заливает кровью мою — любовь
У меня не бойся да не бойся ты
столько боли скопилось в немой груди
что по мне — мосту неземной красоты —
ты ко звёздам спокойно так перейди
боль когда застынет крепче камня-льда
люди били-били и кровь перестала течь
разве камень кровит да ты что никогда
кровоточит хрипит только речь
У меня лишь ты ты пока ещё здесь
это тебе кажется что ты далёко утёк
ты дрожанье локтя поцелуя взвесь
ты холодный мой пол слепой потолок
Ты моя лампа Дэви под потолком
ты горишь вполнакала мой волчий глаз
долгий вой припрятанный под языком
про запас
Не волнуйся и правда всё зашибись
всё пою о жизни о чём же ещё
а меня на прощанье целует жизнь
упоённо счастливо горячо
вся моя ты жизнь вся любовь моя
я так редко тебе это шептала ну вот
на краю судьбы
на краю бытия
это наш пароль наш больничный код
наш на переход — песнею без слов —
отрывной билет в перекрестье рук
ты моя душа ты моя любовь
ты не плачь не плачь если что если вдруг
ДЕВОЧКА С КУРИЦЕЙ
Они идут из мрака тугой, тяжелой толпой.
Меж них горит собака. Рыж ее дымный вой.
И ватники их прошиты дорогами — взад-вперед.
Следы машинные вбиты печаткой — в щеки и рот.
А лоб того, что возвышен над всеми — весь золотой.
Серьга — золотая вишня — мигает в мочке сухой.
Весь выжжен. Лоб его светит внутри животастой тьмы.
Из губ его дует ветер, как из окна тюрьмы.
Он здесь вожак. Предводитель. Как армия его бедна.
Над всяким — смертник-хранитель мотается, пьян без вина.
Кто в кружеве… кто в бушлате… кто зубом грызет махру…
Кто в старый халат на вате — как старый суслик: «Умру?!»
Кто в продранной гимнастерке с победной кровью погон…
Кто — гложет пайку ли, корку, качается, как вагон…
Затылки… виски… и лица… и руки — из обшлагов —
И фляги — чтобы напиться в соленом — без берегов —
Людском бушующем море, ревущем — беззуба пасть:
И шапка горит на воре, и нечего больше красть…
И я средь них затесалась. Пацанка. Ростом мала.
На поясе болталась курица, как метла.
Ощипанный, злой куренок, в колючках и волосках.
Голый птичий ребенок на веревках-шнурках.
А я лицом разгоралась. Светлела — от часу час.
Солдаты, глотая радость, с меня не сводили глаз.
Я путалась под ногами у них. Без звука — смех.
Свистит мужицкое пламя. А женщина — ночь на всех.
А ты, девчонка с цыпленком?! Зачем — среди мужиков
Ты носишься, плоскодонка, долбленка в реке веков,
С ободранной, жалкой птицей, —
продать?.. потешить?.. скормить?..
Сияет, мстится и снится косичек зимняя нить…
Заляпанный жиром фартук… развязанный башмачок…
В колоде — живая карта… горох… золотой стручок…
Не троньте! Это — примета! Окончится ваша Война,
Та, Зимняя, та, без света, где режутся допьяна…
Где бьются любым оружьем. Где хлещет по головам
Секиры-Луны полукружье. Где в Царский-дворец-Бедлам,
Гремя об пол сапогами, заходят рота и взвод,
И полк, и кидают знамя на печь, и на нем спит кот.
Не лапай!.. курица эта на поясе у меня —
Гляди — наливается светом, лимонным горем огня,
И тот, с золотым тем лбищем, высокий, — гнется в три
Погибели — к мышке нищей, сияющей изнутри,
И вдруг усмиряет войско могучим жестом одним,
И — мягче масла и воска — клубится от лысины дым,
И золотом лоб отсвечен!.. — встает он передо мной
На колени, будто бы вечен торжественный миг земной.
И так ко мне тянет руки, будто бы я свята,
Будто меня в гордой муке — а не Бога — сняли с креста,
И руки кладет мне на спину, и шепчет: зажарим… давай?.. —
Твою курицу, окарину, твою песенку — через край…
Ведь мы, солдаты, голодные… Не кормят нас на Войне…
Ведь мы запевалы ротные… А ты — как мошка в огне!..
Да всё, девчонка, всё золото, всё пламя и краснота,
Всё — искры в тьму из-под молота, летящий огонь листа
Сухого… дай нам цыпленочка… изжарь… спаси… накорми…
Одна нас согрей, девчоночка, меж ледяными людьми…
Одна ты… в полночной вьялице — иконка — одна на всех…
И ружья в сугробы валятся. И камнем бросают — смех.
Меня обступают кучею. Ладоней и глаз огни.
И жизнь уплывает тучею, а смерть — из фляги глотни.
Стреляли в братьев… позора не выжечь… а братья — в нас!
Ночных безумных дозоров закончился страшный час!
Да только в военном пире, пьянея, ярясь, губя,
Девчонку мы подстрелили, так похожую на тебя!
Она лишь перебегала любовь — под шквальным огнем.
Она нам всем помогала, не спрашивая, что почем!
Ее наповал убили. Снег в огненных вензелях.
И даже ей могилы не вырыли — в тех полях.
Бойцы, мы друг друга лупим. Готовься! целься! пли!
Друг другу мы не уступим ни крохи черной земли.
А ты!.. — ты доченька наша! Ты, кроха, еще жива!
Спаси нас, покуда пляшет белая эта трава,
Водоросли метели, лукавы и ледяны…
Спаси от последней постели, где больше не снятся сны!
И я, с этой птицей нелепою, сверкающей как слеза,
Уши ладонями залепливаю, заклеиваю глаза,
Кулак меж зубов засовываю — чтобы не закричать:
Я одна — у мира косого — Огненная Печать.
***
Меня так измолотили что нет на мне места живого
Один красный клевер одна кровавая каша
И только слёзы и больше нет никакого слова
А лунный череп молчанья совсем не страшен
Была на земле кухаркой и снедью зверьми и клетью
Великим чудом двуликим блудом слепыми глазами
Скулила потусторонне меж пиром и лихолетьем
И хлеб кусала и его опять поливала слезами слезами
Ну хватит литься
В пустые глазницы обратно втеките
Не Страшный ведь Суд и не все умрут не врите живая
Да только рвутся меж мной и миром верёвки-нити
Да с болью мясом и кровью судьбу вырывая
И падаю на подушку беззвёздной каменной головою
Чугун зелёная царская бронза литьё восплачет
Лицо мокро ах значит болящее значит живое
Ещё любимое значит да брось ничего не значит
И только плачь да покуда суждено бабе плакать
И только мать реви ты да слёзы твои вас двое
Рекою молчи пусть другие над гробом вопят
А тебе хватит балакать
Теки омывай человечий рай да шуми волною
Теки и теки ладони мокры лик слепнет и тает
Беги и беги берега далеки а река солёна
Устала застыть бы
А люди рыданья мои по складам читают
И ловят губами сердцами ладонями с небосклона
И топчут ещё как топчут мутят сапоги мою чистую воду
И нету броду в огне и нет и в воде и в камне
И щёки мне вытирает старуха среди золотого народа
И ярче всё жарче всё выше снежных людей безумное пламя
И пьют и пьют мои слёзы жгуче глотают жадно
Святым молоком кобыльим волчьим птичьим коровьим
Теки река слёз втекай в моря ничего не жалко
О только бы Мiр над тобою не литься кровью
А лишь на койке животом лицом вниз валяться
побитым котёнком
Всем телом трясясь в ночи содрогаясь грозою
Реви не реви ты однажды утрёшь лицо чужой родильной пелёнкой
Живи не живи ты однажды умрёшь прольёшься чужой слезою
НЕ БРОСАЙ
Оболганная, освистанная, среди жулья и ворья
Иду столицей неистовою, — отец, это дочь твоя!
Тычут в меня, будто картонная, палками и щепой, —
Ухмылками ослепленная, иду январской судьбой!
Кричат так зычно, отлюбленно, что годы глохнут мои
От ненависти, наспех подрубленной, от — наизнанку — любви.
Иду — след в след — за предательством,
за другом-волком вослед:
А вдруг рыданьем подавится моим — лютоликий свет?!
Отец, ты такого не видывал в кошмарном военном сне:
Идет твоя дочь меж вихрями в ночном площадном огне!
А в спину — снежки железные, да вопли: пошла ты вон!
…ну что же, иду над бездною — между склоненных знамен.
Визжат: ты высохла! вымерзла! да ты давно умерла —
Шалава ты, выдра, выскочка продажная — и все дела!
Орут, такой злобой захлебываясь — завидуют тать и кат!
…а вьюга — белой половою, и нет дороги назад.
Да, папа, и знать не знаешь ты — там, в ямине, под землей,
Как имя дочки подталое пинают — в грязи: долой!
Как дикие сплетни наверчивают, закручивают, как жгут,
А после душе доверчивой, оскалясь, передают…
По площади! Да, — по площади! По широкой моей
Иду, мое знамя полощется поверх земли и людей!
Оно уже — туча рваная. Оно — лишь солнца венец!
А шуба мне деревянная готова уже, отец…
Гляди, папа, милый, — плачу я, расплачиваюсь за все —
За боль глазастую, зрячую, за гордости колесо!
За зимний полоз! За рельсины путей, что кровью горят!
За эту жизнь серебряную, за штопаный ее наряд…
Дай руку мне! Да, как в детстве, дай! Да, до кости сожми —
Оплеванную, раздавленную, дрожащую меж людьми:
Я только бродяжка собачья, веди меня через войну,
И руку твою я горячую, что хлеб, в кулаке сомну.
Веди! Не отпускай меня! И больше меня не бросай!
И стогнами краснокаменными так вкатимся прямо в Рай…
Веди! Ты войну прошел насквозь. Ты штурман был рулевой.
В бою, стиснув зубы, на палубе в рост застыл — с голой головой.
Разрывы гремели! Торпеды шли! А ты так вел ледокол,
Что твой Господь по краю земли к тебе по Сиянью шел!
По вымазанным в крови бинтам! По волн седому свинцу!
Веди меня через шум и гам! Чрез радугу слез по лицу!
По яду, что по брусчатке разлит! По мести, взятой взаймы!
По ругани, что, нарывая, болит под плотной марлей зимы!
Сильней, сильнее мне руку сожми!
Я так люблю тебя! так…
Веди меня: меж зверьми, людьми, по площади, в огнь и мрак!
Отец! Ведь это еще не конец! Еще поживу, спою!
…тугие снежки ледяных сердец в спину летят мою.
И в грудь. И в лоб. И мимо — в сугроб. И свисты. И хохот. И крик.
Отец. Держи. Мне все небо — гроб. Мне время — снежинка, миг.
Растает на жаркой, соленой щеке.
…Люблю тебя, свет мой, Рай.
Отец, моя рука — в твоей руке. Ты доведи. Не бросай.
ПОСЛЕДНИЕ ПРАЗДНИКИ
Никогда ни за кем внахлёст не гналась
Никому не пела славу взахлёб
И себя ни пред кем не бросала во грязь
В кровь не разбивала просящий лоб
Ты не бойся придут да и всё дадут
От заоблачных ли от земных щедрот
А к обрыву не смей ой там берег крут
Там и смертушка — жизнь только наоборот
А сегодня насквозь прошибло меня
Поздней молнией так слепяще простой:
Завершается круговерченье дня
Перед ночью великой молча постой
Перед Праздником Ночи которую не
Понимаешь и не поймёшь никогда
Метеором сгоришь во звёздном огне
Тьме кромешной светом выдохнешь: да
Я спешу вам сказать я люблю вас всех
Тороплюсь напоследок пробормотать
Это Праздник Ночи далекий смех
Все плывут по реке огней благодать
По небесной воде в легчайших ладьях
Во счастливых тоньшей стрекозина крыла
Исчезает боль исчезает страх
Исчезаю я была не была
Я была-была да и вот сплыла
Я была-была не нужна никому
Это лишь обман что до дна дотла
Ни следа ни камня — пулей во тьму
А по чёрной реке всё плывут ладьи
Нежный Праздник Ночи мой карнавал
Мой Иван Купала Святки мои
Снежный мой городок — кто повоевал
Милый Праздник стучи беззвучно греми
Безголосо вопи невесомо танцуй
Я плыла-плыла меж всеми людьми
По щекам — свеченьем солёных струй
Я лишь хохот ваш люди ель-конфетти
Я печать и заплата на больничном белье
Я лишь хриплое ваше прощай-прости
Там во праздничном хоре на высокой скамье
***
Я научилась не сетовать, не роптать,
Не восставать на судьбу. Бесполезна моя борьба.
Смиренье идёт — полк за полком, за ратью рать.
Благодаренье, видно, и есть моя судьба.
«Люди и получше нас жили и похуже нас!» —
Говорила мне тихо любовь моя, её больше нет.
Можно шелками-яхонтами расшить каждый день и час,
А не приукрасишь судьбу: на её обман наложен запрет.
Я всё под куполами висела, лазала по стенам.
Я всею собой закрашивала храмы, самой собой.
И я не знала, что я-то и есть самый главный храм,
Но он давно расписан — не мной, а судьбой.
И вот я, задрав голову, сама на себя смотрю.
Сколько дорог по зиме! Сколько срубленных Райских садов…
А кто это там так медленно, тихо, нежно идет к алтарю?
…Господи, да ведь это ещё живая моя любовь.
КРАСНАЯ ПТИЦА
Счастье мое! Мой народ! Мы вместе идем, соприкасаясь локтями,
Животами вжимаясь, переплетаясь плетями рук, жизнями и смертями,
Это родная толпа на площади, пылает живой лавой могучей,
Кострами глаз и волос горит, наплывает угрюмою тучей,
Ударяет молниями слепящих, метельных улыбок!
Снежные щеки! Морковный румянец! Колыханье бедняцких зыбок!
Колышется, бьет прибоем в подножье камней море людское —
А среди людей — я, малявка, старая баба, с глупой моей, одинокой тоскою…
Как горячо вокруг! Как мощен, велик этот танец!
Надвигается время толпой, хрустит под ногами жалкий лаковый глянец —
Под лаптями, под сапогами кирзовыми, под катанками и чунями,
под туфлишками с Мытного рынка —
Надоили горе в подойник, пей мои слезы, я железная крынка…
Иду, плачу от радости! Быть, люди мои, вместе с вами!
Быть изюмом в вашем тесте горячем, грязью-пылью у вас под ногами,
А потом — внезапно — жестким древком взмыть да над всеми вами —
И вот она я над толпой, в небесах, моя кровь на ветру, мое красное знамя!
Я горела там, пламя! Жила и дышала! Смеясь и плача, ходила
В гущине людской на стогнах державных! По брусчатке зальделой, застылой!
В многоглазой толпе, многорукой, многогрудой и многоживотой
Красной птицею билась, крылья ломала — для счастья большого полета!
И меня, знамя алое, в зенит — на ветру — из рук — выпускали!
И вставала я на крыло, и парила в лазури, без тоски без печали!
И летела — не глядя назад, а только вперед — только ввысь — только в волю!
Красной птицей над затылками-кепками, крылья раскинув вволю!
На полмiра себя раскинувши! Себя ветру ярому отдавая!
Купаясь в безумии солнца! Над железной телегой трамвая!
Над звездой той столичной, сургучной, печаткой той пятиконечной,
Над толпой многосердой, многоликой, безбожной, божьей, беспечной,
Над народом моим, крича, клекоча: эй, на крыло я встала над вами!
Я лечу, ваше знамя! Я трепещу, ваше пламя!
Я ослепляю вас! Чтобы вы зрячими стали!
Я, красная птица, из раскаленной, плывущей, летящей стали!
Мой огонь — для любой войны! Пеньё — для любого мира!
Клювом своим штопаю ваши черные дыры!
Мой полет! Никто не убьет! Гляди, народ мой, рею и вею!
Никогда — назад! Только — вперед! Ни о чем не жалею!
Вы меня сами выкормили, за пазухой грели…
Сами мне красные наши песни колыбельные пели!
Сами из рук меня выпустили, из грубых, мозольных ладоней —
Вот и лечу в виду мира-войны, в виду родов-агоний,
Над карнавалами взрывов, над минным огненным хороводом,
Держись, мой народ, гляди на свою алую птицу, на святую свободу,
Гляди, ведь лечу, не подстрелить, не поймать, провожай, целуй глазами,
Плечом к плечу плещись на площади вольной, а что будет с нами,
Разве ты знаешь, только лететь, только петь без усилья,
Только расправить — на полмира поветь — широкие крылья,
И вижу с небес, инвалид с костылем косою рукой обнимает девчонку,
И к себе прижимает крепко, а она смеется громко и звонко,
А потом он целует в губы ее, в порядке счастья и бреда,
И орет над ней, как во хмелю: «Родная моя! С Днем Победы!» —
И это меня он целует, я чую вкус его губ в счастье-щетине,
И танки грохочут по площади, и взахлеб плачет старуха о сыне,
И я сажусь мужику на плечо, вцепляюсь в кожанку, красная птица,
И шепчет он мне: язви тебя, мне все это снится,
И шепчет он мне: ты счастье мое, ты годишься мне в дочки,
А может, во внучки, но втюрился я в тебя, все, и точка,
И оба идут, прижались, намертво вжались друг в друга,
Переплелись колосьями, тучами, пулями, огнями и вьюгой,
Махоркой, похоронками, стуком швейных машин,
заполярными рельсами, ребрами, красными кирпичами,
Перед взорванным Спасом горящими жизнями и свечами.
***
Мы шли мимо громадных деревянных астролябий. Мимо чудовищно огромных книг, обтянутых ободранной, заляпанной воском, вареньем и жиром телячьей кожей; они лежали на земле, как мертвые люди, никому не нужные, кроме смерти самой. Мы скользили, бесслышно и скорбно, мимо раскрытых на самых народных мелодиях, ветром изорванных нот, и дудочки свиристели, и гундосили дудуки, и нежно ворчали валторны, и пальцы мои шевелились — они напоследок вспоминали желтые, слоновой кости, родные клавиши. Мы уходили. Мы уходили от сигаретного пепла, незряче ссыпанного в мощные малахитовые пепельницы; так торжественно на земле курили вожди. Мы уходили от реющих в недоступной выси алых знамен, и я боялась спутать их с атласом заката. Мы уходили от закатов, от рассветов, от детей, от могил, от поколений. Мы уходили от прошлого, оно отлипало от подошв наших башмаков, как сырой песок на берегу моря, высыхая на солнце, отлипает от живых и усталых босых ног. Мы все всегда босые. Мы все всегда косые. Мы не видим, зрачки наши плывут и гаснут, а нас видят в зеркало существа, которым мы не знаем имени. Где они живут? Мы наизусть выучили имена планет, но мы уходим от них, они нам больше не нужны.
Мне больше ничего не нужно.
Я вижу, как рождаются люди.
Они крошечные, белые, светящиеся червячки. Во тьме драгоценно их мерцанье. Это бывает у ночной теплой реки, или в лесу, или на опушке, где сильно и пьяно пахнет поздней земляникой. Мы идем. Мы уходим. Куда? Я пытаюсь спросить лежащие на земле книги. В песках, во древних барханах их молча читали гиганты. Это были Цари Времен. Теперь таких уже нет. Всякий, кто взбирается выше всех, кого издалека видать, владеет только людьми и самим собой; но он не владеет Временем.
Мне не надо открывать эти книги в рост человека, чтобы их прочитать. Я все знала про людей, и все знала, что в книгах. Я знала: люди сперва предадут, а потом будут подлизываться, как толстые пушистые коты, льстить, лебезить, лицемерить, до тех пор, пока ты царски не глянешь в их сторону; тогда они отвернутся и пробормочут тебе дикое, Адское ругательство. Ты не услышишь его: тебе, как Одиссею воском, залепили уши горячим Временем, оно вжалось в тебя, обожгло тебя, ослепило, оглушило и навек заклеймило тебя.
Что там, в книгах? Хотите узнать? Древние свитки прочитаны. Пророчества выучены.
Я прижала палец ко рту, показала рукой: остановись! — и мой поводырь застыл. Я наклонилась над книгой. Ея переплет лоснился. Я ухватила его и стала поднимать, чтобы открыть титульный лист. Мелькнули и погасли красные длинные, как рыбы, буквы. Я читала по слогам. Вслух? Внутри себя? В небе? В Мiре Ином? Отчего я знала чужой язык? Это был Язык Вавилонский? Язык Персиянский? Язык Гиперборейский? Язык Ольмекский? Язык Марсианский?
Да, судя по всему, это был Язык Марсианский. Он тек, переливался через край страницы, замирал, умирал. Вспыхивал нищей надеждой. Излучал странное сияние, цвета крови, а может, морошки. Я разбирала буквицы и при этом слышала звуки. Это надо мной, в пугающей выси, скрежеща и тонко визжа, двигались сферы. Острые звезды прокалывали мне грудь и выходили наружу с другой стороны моей беды. Астролябии, деревянные астролябии, планетные скелеты, решетки звездных гаданий, выточенные из живой плоти мертвые цветы! Мы вечно хотели загнать звезды в реестры. Мы хотели обуздать и оседлать Время. Ничего у нас не выходило. Никогда.
Человек, что уводил меня от всего моего, терпеливо ждал, пока я великанской книгой надышусь. Я так и замерзла над кроваво-алым титулом. Красная вязь бежала мимо меня и убегала туда, где я не буду никогда. И никто из живых, живущих никогда не будет. Музыка сфер тихо лилась, умоляюще пела, песня, как опаловый кабошон, мерцала далеким отчаянием и отсветом казнящего костра. На таком костре сожгли когда-то моего родного батюшку, протопопа огненного, опального. Может, про это в небесах пели? Посреди музыки я стала видеть фигуры, пятна, вьюжные завитки, румяные и снежно-бледные лица, глаза закрыты и открыты, рты раззявлены в крике беззвучном, улыбаются губы потерянной нежности. Сущее превращалось в линии и краски, во вспышки, круги, кресты и стрелы, и постепенно весь воздух вокруг нас обоих покрылся великими, ярчайшими изображениями. Мы стояли под куполом. Так звучала моя Книга; так я ее читала. Она входила во все мои чувства, вплывала дикой иззелена-серебряной рыбой, и никто не знал, где ее голова и резво дышащие жабры, а где ее раздвоенный, веселый, красный, многозвездный галактический хвост. Я не могла стронуться с места. Я хотела перевернуть страницу — и не могла. Страница обращалась в тяжелый белый чугун, леденела, таяла и крошилась тюремным сухарем под моими пальцами.
А музыка звучала.
И фигуры ходили вокруг нас.
И купол над нами поднимался все выше.
— Эй, — тихо окликнул меня Тот, Кто уводил меня от меня. — Пойдем. Оставь. Тебе дано будет прочесть все Небесные Письмена. Никогда не останавливайся. Никогда. Ты только и делала в жизни, что останавливалась. Ты теряла Время. Больше не теряй его. Ни крохи. Это мы пища Времени, а не оно хлеб нам. Радуйся, ты еда. Ты яство богов. Еще узришь стол, и пир, и свечи, и бедняжечку-дитёнка-агнца на медном блюде. Запоминай все. А потом забывай. Все в тебе. И ты во всем. Лучшие, печальнейшие люди Мiра знали это.
Я сделала шаг назад. Книга глядела на меня.
Я истолковала бы красные буквицы с рыбьими плавниками так: НЕ РАЗРУБАЙ НАДВОЕ.
Коснулась рукою висящей вдоль тела руки моего поводыря. Темно переливались складки плаща. Ноги в истоптанных сапогах смешными лодками высовывались из-под длинного подола. Сонные пальцы были горячи. Они горели, как свечи, огненными язычками вниз, и тихо дрожали, и дрожь эта передалась мне, обняла меня горькой, на глазах уходящей музыкой.
Это звучали сферы.
Это дышала вера.
А любовь? Где ты, где ты, любовь?